Боярин, еще ничего не понимая, вскипел, вцепился правою дланью в руку Никиты, мысля сбросить ее с плеча и закричать, но Никита, уже обнаживший нож, коротко размахнулся и вонзил его боярину в ожерелие близ горла по самую рукоять.
Алексей Петрович прянул, разом теряя силы, оборотил недоуменный, вытаращенный взор к Никите, прохрипев:
– Изменник!
Он еще силился освободить плечи, бился в руках. И Никита, вытащив нож – кровь сразу хлынула с бульканьем, заливши всю грудь боярину, – не расцепляя зубов, отмолвил:
– Не изменник я! С тем и поступил к тебе, штоб убить! – И, рванув тучное тело Хвоста за шиворот к себе, чтоб было погоднее, вновь погрузил нож по самую рукоять, в этот раз достав сердце.
Алексей Петрович захрипел, померк взглядом и стал валиться с коня, которого двое ратных едва удерживали под уздцы в эти мгновения. Не сговариваясь, Никита с Матвеем подхватили боярина со сторон и так, тесно сблизив коней, вымчали на площадь. У снежного сугроба остановили, и уже неживое тело тысяцкого, безвольно качнувшись, кулем обрушило в снег. Конь, которого Видяка огрел плетью, поскакал с протяжным ржанием по направлению к дому боярина. Один из ратных подал Никите, свесясь с коня и зачерпнув, ком снега. Никита обтер нож и руки. Оглядел себя: нет ли капель крови? И тотчас, отбросив кровавый снег и вложив нож в ножны, тронул коня.
Скакали сперва кучно, потом, по знаку Никиты, растягиваясь и отрываясь друг от друга. Велено было заранее кружною дорогою ворочаться в Кремник, в молодечную, и тотчас идти по двое в сторожу – тем, кто нынче очередной. Сам же Никита, на Неглинной оставя свою дружину, поскакал к матери, чтобы там по-годному отмыть кровь и привести себя в порядок. Слов по дороге не было сказано никем никаких. Все молчали, молчал и Никита. Только с Матвеем обменялись они на расставании долгим понимающим взором. Мол, не оставляй ребят поодинке никоторого! И – понимаю, мол, не боись!
На площади перед Кремником остался теперь только труп боярина в дорогой сряде, вокруг которого, медленно съедая снег, расплывалось, темнея, зловещее красное пятно.
Никита еще ничего не чувствовал, пока ехал домой, кроме тупого, опустошающего удивления. Все, чем он жил эти долгие месяцы, словно бы перестало существовать. Вспоминать звук ножа, входящего в мясо, и трепет в членах боярина, и его отчаянные усилия вырваться, и даже хриплый крик: «Изменник!» – он начал много спустя. Сейчас же не было ничего, и только грозная необратимость совершившегося пугала и удивляла его все больше и больше.
У матери было заперто. Он грубо и зло, привлекая внимание всей улицы, начал колотить в ворота концом плети, вместо того чтобы самому открыть калитку, войти и, растворив ворота, завести коня. Мать наконец выбежала, засуетилась. Стараясь заглянуть в глаза своему старшему и чего-то робея, повела в дом.
Никита, привязав коня (тут только увидел, что в крови и седло, и платье), вынул измаранный охотничий нож, грубо соврав матери:
– Из Красного… Зверь дорогой едва меня не заел… Отбился вот! Соседям не трепи, стыдно…
Мать – поверила, нет ли – тотчас захлопотала, запихалась по дому, достала хлебово из печи, побежала налажать баню, отмывать нож, седло и платье.
Никита тупо ел, сидел, глядя в стол перед собою. После прошел в баню.
Отмякая, начиная трезво прикидывать, что к чему, долго парился. Когда вышел, посвежевший, успокоенный, узрел испуганные, почти безумные глаза матери.
– Ты што? – спросил.
Она отступала от него в ужасе. Вымолвила наконец:
– Соседка прибегала! Тысяцкой убит, Ляксей Петрович! На площади нашли, как от заутрени народ-от повалил… – Мать спотыкалась, отчаянно глядя на Никиту.
– Ну?! – подторопил он.
– Дак… тово… И нашли, значит, на площади. Лежит… брошен, и без дружины, безо всего…
– Убит? – переспросил Никита зло.
– Убит! – подтвердила мать с круглыми от ужаса глазами.
– Собаке собачья смерть! – грубо подытожил Никита, переведя плечьми.
– Давно следовало убить!
– Дак, тово… – не находилась матерь. (Раззвонит ноне на всю улицу!)
– Думашь, я его и убил? – уточнил Никита. – А к тебе платье замывать приехал, да? – Он усмехнул, сощурил глаза: – Говорю тебе, серого повстречал (он уже забыл, что раньше сказал про медведя).
– Ты баял… – начала мать.
Никита мысленно хлопнул себя по лбу:
– Да оговорился я! Топтыгин бы меня самого прикончил! Да тут, коли… Не заметишь, какой и зверь! – докончил он совсем уже непонятно и, чтобы прекратить дальнейшие материны расспросы, полез на печь.
Лег и тотчас заснул, и спал, вздрагивая и постанывая во сне, почти до вечера, а пробудясь и утолив голод, трезво подумал о том, что ежели немедленно, тотчас, не воротит в молодечную, то его станут подозревать уже все. И потому, подтянув пояс, молча оболокся, оседлал коня и, бросив матери еще раз: «Не трепли тово, не то и впрямь меня овиноватят!» – поскакал в Кремник.
Дыхно встретил его на пороге молодечной и значительно поглядел в глаза. В молодечной стоял ад. Кто-то из хвостовских с белыми от ярости глазами подскочил к Никите и с воплем: «А-а! Вота он!» – развернулся для плюхи. Никита молча, вложив всю силу в удар, сбил крикуна с ног и быстро пошел в свой угол, приметя, что уже половина молодечной, почитай, дерется друг с другом. Хвостовских было много больше, и вельяминовским в ину пору плохо бы пришлось, но боярин был убит, и у хвостовских за бестолковою злостью и гневом царила растерянность: как же впредь? И что могло быть впредь, не понимали ни сами хвостовские, ни, чуялось, бояре в Кремнике, ни сам князь.