Алексий вызвал к себе Ивана Иваныча и с глазу на глаз, забыв на время, что перед ним великий князь владимирский, и давши полную волю гневу, отругал его, как мальчишку, повелев отныне пребывать в Кремнике, ходить к исповеди непременно и только к нему, митрополиту, и объявил наконец, что сам он не прежде переселится в митрополичьи хоромы, чем последняя куча гари исчезнет с глаз, а пока станет жить в покоях Богоявленского монастыря. Там же и назначает на завтрашний вечер род заседания думы, во всяком случае, велит, чтобы все великие бояре, тысяцкий и Вельяминовы непременно были в сборе.
Вечером же, не отлагая, он встретился со вдовой Симеона Марией и имел с нею долгую молвь.
Мария, направляясь к Богоявлению, догадывала в общем, с чем и зачем зовет ее новый митрополит. Дарственные грамоты на Можай и Коломну не были надлежаще утверждены (чем и всегда ведала церковь, а в случаях княжеских споров и завещательных дел – только церковь и обычно сам митрополит), и она приготовилась, сказав несколько гневных и горьких слов, уступить Алексию. Княжеский свой возок она, подумав, оставила у ворот, при въезде, вместе со слугами, сама же твердым шагом пересекла двор и, ведомая служкой, поднялась по ступеням в указанную ей келью. Служка, впустив вдовствующую княгиню в сени, исчез, растворился у нее за спиной.
Мария, подумав, перекрестилась на иконы в углу и сама отворила тяжелую дверь в келейный покой. Войдя, она остановилась на пороге, притворив дверь за собою. Перед нею была довольно хорошо освещенная в этот час дня двумя слюдяными окошками горница, гладкие пожелтевшие тесаные стены которой были ничем не украшены, и не имевшая иного хоромного наряда, кроме лавок вдоль стен да креслица и невеликого стольца под окошком. Прямь против дверей помещался большой, весь изузоренный травчатою резьбою иконостас, стоял аналой, два высоких, также резных из дерева поликандила, и перед аналоем, спиною к ней, в палево-зеленом облачении и клобуке с воскрылиями стоял на молитве тот, с кем она намерилась было вести гневную молвь.
– Помолимся вместе, дочь моя! – сказал негромко, не оборачиваясь к ней, Алексий.
Мария, взявшаяся руками за концы темного вдовьего плата, повязанного сверх повойника, проглотив непроизвольный ком, ставший в горле, соступила с порога и подошла к аналою. Вместо спора с Алексием пришлось повторять за ним слова кафисмы.
Молились долго. Наконец Алексий повернул к ней заботливое и как-то не столь постаревшее, сколь отвердевшее за два года странствий лицо. В темно-прозрачном взгляде читалось новое выражение сугубой властности. Чеканней и тверже стали морщины чела. Она не поняла и сама, как совершило, что ей пришлось исповедоваться Алексию. Но совсем другое дело сказать задуманное в беседе или – как признание в тайная тайных души духовному отцу своему! Алексий выслушивал ее спокойно и терпеливо, иногда помогая подсказом, но тем не менее Мария волновалась все более, сбивалась, не находила слов и прервалась наконец на полуслове, замолкнув и опустив голову.
– Все это мне ведомо, дочь моя! – задумчиво и тихо ответил Алексий. – Ведомо и большее того, и горчайшее, о чем состоит иная молвь и в месте ином. Тебе же реку я днесь: один грех есть у тебя неустранимый, и грех этот – гордыня! От многих грехов возможем освободить мы себя легко, – продолжал Алексий, не давая княгине вставить слово, – отринуть невоздержание, презреть богатство, избежать гнева и суесловия, воспретить похотное вожделение себе, но всего труднее отринуть гордыню! Иоанн Лествичник говорил, что и старцам, в горах и пустынях сущим, трудно сие! Постничаешь ли ты паче иных, и гордыня подсказывает тебе, что ты – первый в посте и молитве! Смиреньем он победил себя, а гордыня и тут велит тебе любоваться смиреньем своим! И самой гордыни отрицаясь, сотворивый себя меньшим меньших на земли, глядь, начинает гордиться отречением своим! Почто, дочь моя, не встретила ты князя Ивана со смирением и не облобызала его с любовию? Почто восприняла огорчение в сердце свое, егда стали хулить и поносить тебя неции из бояр? Почто забыла ты, что наказание оных – святительская нужа, тебе же достоит смирять себя дозела не пред ними, пред Господом!
– Муж и жена – едина плоть! – сурово и властно продолжал Алексий. – Из ребра Адамова сотворил Господь подругу ему! Как же не поняла ты, дочь моя, что супруг твой усопший, Симеон, молил свыше Господа, да вдаст царство в руце брата его единородного, дабы дело мужа твоего, за которое он главу свою положил, не изгибло на земли?! Мнишь ли ты, что без воли его пред сильными и властными, пред лицом хана победил, и возмог, и одолел, и воссел на престол владимирский? И кто? Не скажу слова, звука не реку, и сам преклоню колена пред нынешним повелителем Москвы! Ибо что остает от нас в мире сем, преходящем и суетном? Дела, угодные Господу! Подумай, был бы счастлив супруг твой, уведав о безлепой гибели дела своего на Москве? Уведав даже и о днешней трудноте: гибельной которе боярской, безлепом пожаре, истребившем имение его, со тщанием собираемое, о потере волости Лопаснинской, ея же захапив Олег Рязанский! О розмирье с Новгородом! Помысли: токмо об одном этом уведавши, твой супруг в том мире, в горнем, где он и дети его, восхищенные ко Господу, пребывают, не пожалился днесь и не огорчился? Не простер с тоскою и вопрошанием незримые руце своя к тебе, возлюбленной супруге своей? Не он ли вопрошает тебя днесь моими устами?!
– Да! – продолжал Алексий, возвышая голос и сверкая взором. – Да, в слабые руки, испытуя, предал ныне Господь град Московский и судьбы русской земли! Но дерзнешь ли ты, дочь моя, рещи, что не благостен и не мудр Господь, пославший на ны истому, дабы уверовать, что мы истинно те, коих должно возвеличить и восславить ему в столетьях? Железо, отковав, испытуют огнем и стужею, дабы окрепло оно, закалилось, превратясь в харалуг! Тако и нас, закаляя огнем и хладом, испытует Господь! Помысли, сколь временен и преходящ человек, сколь мал и внезапу смертен! Должно заботить себя тем, что останет после нас, должно мыслить о вечности!