– Резов ты, Онцифор! – хмуровато отвергли за столом. – Переже Новгород Великий надлежит путем устроити!
– В Сарай Смена Судакова послали с дарами, цего ж больши? Суздальский князь тоже… Осильнеет да как почнет мытное да лодейное в Нижнем с правого и виноватого брать…
– Всею пястью! – хохотнули шуткуя, не взаболь.
Поддержать перед ханом князя Константина Василича в ущерб Москве решали и решили всем Новым Городом.
А все же зацепил Онцифор. Смолкли. Задумались. И верно ведь! Князя Семена уже и нет!
В просторной тесовой палате владычного двора, окаймленной опушенными лавками, с малыми слюдяными оконцами в рисунчатых свинцовых переплетах, украшенных вставками синего и красного стекла, где высят расписные лари с грамотами и казною дома Святой Софии и строго глядят со стен огромные, в три четверти роста, иконы новгородского, древлекиевского и византийского письма, за дубовым неохватным столом, накрытым красною, с золотыми парчовыми цветами, шелковою узорною скатертью и уставленным драгоценными сосудами из серебра, золота, расписного капа, веницейского хрусталя и поливной восточной глазури с многоразличными квасами, легким медом и красным фряжским вином, сидят бояре, собранные со всех концов великого города. Сегодня обсуждают «сами о себе», хоть и в присутствии архиепископа, кому быть в измышленном Онцифором Лукиным совете господ – новом органе управления, впервые и навсегда отныне долженствующем свести воедино противоборствующие до сих пор партии кончанской знати, поскольку каждый из них будет посадник отныне, каждый будет иметь печать и власть решать кончанские дела, и уже из своей среды, боярской, посадничьей, будут они выбирать сменяемого ежегодно председателя – степенного посадника.
Совет, по мысли его создателей, должен прекратить навсегда кончанские споры и грозные всплески мятежей меньших, которые, начав с отдельных, неугодных вечу бояр, кончали иногда погромом всей Прусской улицы.
Знает ли Онцифор Лукин, предлагая новое устроение, знает ли он, что абсолютный порядок всегда есть начало конца? Что вятшие отныне будут все более наступать на интересы меньших и в тех ослабнет воля к борьбе, к защите города, и – чем окончит тогда вечевой строй северной республики? Что пока есть бурление сил – есть жизнь, и пусть кипение силы нарушает все время «грани закона», но порядок без силы – гибель? Знает ли?! Но знает и то, что рознь и свары тоже ведут к неизбежной гибели!
Порядок в стране (городе, коллективе, семье, наконец) появляется в двух случаях – и это неизбежность всей мировой истории: на подъеме, когда молодую нацию (город, семью) объединяет осознанная дисциплина, чувство плеча, чувство общего долга и порядок устанавливается как бы общей волею, направляя все силы народа к одной цели; и на упадке, на спаде, когда уже кончается, исшаивает, никнет кипение сил, когда порядок исходит сверху, от велений власти или обычая, и принимается не от осознания целей и общей нужды, а от безразличия, привычки или слабости перед властью. Обманчив, ох как обманчив порядок такой!
В хоромах, в просторных палатах, в кабинетах, устланных коврами, заседает, правит, велит и судит власть. А там, внизу, вдалеке, в деревне, в назьме где-то, – изгнивает оскудевший земледелец и пока еще «сполняет», что «велят» ему… до часу, до последней трудноты. Но в час грозный вдруг оказывает он робость на рати и некому становит защищать дивное с виду устроение, и все рушит в ничто: и хоромы, и палаты, и канцелярии, и кабинеты министерств, или «секреты», как их называли в Византии…
Управлять победоносно можно только сильными, «управлять, опираясь на сопротивление». Это трудно! Легче согнуть, сломать и – остаться без защиты в грозный, неотменимый и непредсказуемый час совокупной грядущей беды.
Знал ли, догадывал ли Онцифор за сто тридцать лет про роковую Шелонь?
Но и отсутствие власти во времена упадка народного духа, в пору одряхления народов, тоже ведет к роковому разномысленному толчению, трагической борьбе друг с другом перед лицом общего врага. Ведал ли, догадывал ли Онцифор о грядущих временах Ивана Третьего?
А те, кто сидят ныне за столом, знали ли они, ведали?
Верно, не ведали, и не блазнило им, что будет с городом через полтора столетия!
Да и собственные силы, воля, власть не давали им ума поглядеть подалее. В этих лицах, чаще жестоких и властных, упрямых и умных, чем светлых и примиренных с судьбою, в этих насупленных взорах, в этих жилистых дланях, в твердоте плеч хозяев града, землевладельцев и воинов, было много заносчивой воли и не было дальнего тайновидения, свойственного скорее схимникам, отрекшимся мира сего, чем людям дела и власти, каковые собрались здесь.
Жарко горят в серебряных свечниках свечи чистого, ярого, первосортного воску, разоставленные без меры и счету по всему покою, и желтые столбы света, вырываясь из окон, ложатся искристыми коврами на морозный снег. Бояре сидят в соболях и сукне иноземном, в бархате-скарлате, рукава в тончайшем полотне и хрустком шелке выглядывают в прорези ферязей, стянутые парчовыми и жемчужными наручами. У иных золотые цепи на плечах – изодели лучшее ради великого дня. В свете свечей сверкают перстни – яхонты и лалы мечут огнистые лучи. Во главе стола – владыка Моисей в фиолетовой мантии, на которой горят украшенный рубинами золотой крест и обложенная жемчугами панагия, в клобуке с воскрылиями, тоже украшенном надо лбом византийскою драгоценной перегородчатою эмалью. Маститый старец, некогда сведенный с престола Софии и замененный Каликою, ныне дождался наконец часа своего. Он высушен временем и сединою повит, но во взоре владыки, когда Моисей подымает глаза, столько собранной властной силы, скованной его невольным двадцатилетним заключением в Сковородском монастыре и тем паче явившей себя теперь, что не всякий может и вынести владычного взгляда!