Словом, стало ясно, что Дмитрий Кидонис, как и многие другие отшатнувшиеся от императора, сохранит и при новом государе место среди синклитиков.
Об отъезде на Русь теперь не могло быть и речи, да об этом и не заикался больше никто.
Иоанн Пятый, легко поладив и с Генуей, и с Венецией (он подарил тем и другим богатые греческие острова и надавал массу долговых обещаний), деятельно вступал в бразды правления. Молодому, добившемуся наконец власти императору, избавленному от опеки Кантакузина, все казалось легко и радостно, и он дарил, раздавал, жаловал, не понимая иногда толком, что дарит и что раздает и осталось ли еще что-нибудь в империи нерозданное и неподаренное? Меж тем выкупать из плена Григория Паламу и он отнюдь не спешил, не желая, видимо, отяготительных для себя укоризн строгого наставника и патриота империи, коим был знаменитый епископ.
Ему пришлось, впрочем, после чувствительной военной неудачи признать власть Мануила Кантакузина в Мистре и еще никак не удавалось справиться с Матвеем во Фракии.
Меж тем начались брумалии, вновь пошли ряженые по городу, и про турок, захвативших Галлиполи, все разом дружно позабыли, будто бы Галлиполи и всегда было турецким владением. Даже и судьба Паламы, протомившегося в турецком плену более года, словно бы перестала интересовать константинопольских ромеев.
Словом, получилось, что вина Кантакузина была преимущественно в том, что он пытался повернуть колесо истории и не позволить империи разлагаться и гибнуть, распродавая саму себя направо и налево.
«Ромейская держава! – с горечью восклицал Никита Хониат. – Ты подобна блуднице: кому только не отдавалась!»
Это произошло, кажется, на пятый день после воцарения Палеолога. Алексий подымался от Фомаита к себе в келью и тут, на лестнице, нос к носу столкнулся с Романом, ранее всячески избегавшим Алексия.
Тверской соперник впервые шел, не опуская очей, не шел, а шествовал, и Алексий ждал, как ему казалось, бесконечно долго и передумал много чего, пока тот спускался по каменной лестнице ему встречь.
Они должны были поздороваться. Какие-то миги Алексий думал, что это произойдет и – кто кого должен приветствовать первый?
Но тут в нем поднялась от сердца горячая волна гнева: встречу шел не соперник, не один из возможных к избранию, ибо еще не сложилось на Руси того, чтобы дело велось само, заведенным побытом; встречу шел – какими бы талантами ни был он наделен неложно, коими бы знаниями ни блистал, – встречу шел человек, от коего, попади он на престол митрополии, зависела гибель Руси! Не спасение! Ибо он не мог заменить его, Алексия! Встречу шел даже не тверской ставленник, но Ольгердов! Ставленник жестокого и умного врага, могущего, ежели это ему удастся, погубить и дело русской церкви, и дело русской земли, предать ее в руки Литвы, а затем и в руки немецких католиков.
И Алексий ждал, каменея, и гнев стремительно разгорался в нем, сдерживаемый только волею и воспитанным годами подвижничества терпением.
Видимо, эту яростную волну, этот страшный душевный напор почуял и Роман (бывший как-никак не мужиковатым увальнем-медведем, что, ничего не чуя, валит напролом, а мужем смысленным, у коего и душа, и сердце могли воспринять чужую духовную энергию), почуял и, неуверенно замедляя шаги, вдруг бледно и кривовато усмехнувши, свернул куда-то вбок, в бесконечные переходы секрета хартофилакта, и исчез.
Только тогда Алексию стало дурно. Он привалился к перилам. Перед глазами плыли разорванные темные круги. Предстояла новая и долгая пря, но он знал теперь: в этой борьбе – победит!
Началась бесконечная борьба взяток. Роман, как стало известно, послал в Тверь, требуя себе с тамошних духовных серебра на поставление. Алексий, вскипев, послал в Тверь с тем же требованием. Тверской летописец позже скорбно заносил в харатьи, что была истома всему духовному чину, ибо тверичи из осторожности послали серебро и тому и другому.
В эти трудные месяцы невольно нож в спину Алексию вонзил Филофей Коккин, собравшийся уходить с патриаршей кафедры. Алексий пытался его уговорить, отговорить… Глядя в потерянное лицо Филофея, на котором сейчас резче обозначились еврейские черты, в его тоскующие глаза, Алексий глухо негодовал. Сам он никогда не ушел бы со своего стола так просто, без всякой борьбы!
Но Филофей Коккин тоже был ромеем закатной поры. Он не умел драться, а мог только понимать и сочувствовать. То, что смог, он содеял для Алексия. Выстаивать на брани предстояло самим русичам.
Уход Филофея очень и очень осложнял дело. При новом патриархе могли быть пересмотрены и отменены все решения Коккина. Русь спасало то, что у нового василевса, Иоанна Пятого, средств было еще меньше, чем у Кантакузина. И Дементий Давыдыч, превзойдя себя – он два месяца подряд почти не спал, кое-как ел, но зато сумел наладить приятельства и знакомства решительно со всем новым окружением Иоанна Палеолога, – добился наконец достаточно вразумительных обещаний по известному торговому правилу: ты мне, а я тебе!
Русское серебро, полученное Алексием в течение апреля, мая и июня, как раз и «пришло по пригожеству». (Был получен тверской выход, затем владимирский, да Иван Иваныч, воротясь из Орды, тоже подослал изрядную толику московского запаса, вкупе со слезным молением: поскорее воротить в Русь!) Упрямством, серебром и совокупными усилиями русичей были утверждены и подтверждены наконец все грамоты, все прежние решения патриархии, и стало мочно собираться домой.
В конце июля, урядив дела, московиты отбывали на родину.