Вечером Алексий, взяв посох, вышел один из покоев, наказав Станяте с Агафаниелом не провожать себя, и пошел не по Месе, ради лишних глаз и ушей, а, уклонившись за ипподром, спустился к гавани Кандоскамии, запиравшейся с моря железною решеткою, и оттуда, минуя церкви Святых Фомы и Акакия, извилистою грязною улицей, идущей почти вдоль воды, по-за стеною, защищающею Константинополь со стороны Пропонтиды, устремился к западу, в сторону Золотых ворот.
Роскошные портики, хоромы знати, украшенные львами площади остались в стороне. Под ногами пока еще чуялась каменная мостовая из покореженных и полузасыпанных плит, но далее, ближе к Ликосу, улицы становились все грязнее, дома беднее и ниже, пустыри зримо надвигались на остатние жилые кварталы, в коих и жизнь теплилась едва-едва. Словно в деревне, бродили свиньи и козы, кое-как загороженные грядки с зеленью подступали к самой мостовой. Воняло падалью и отбросами, и даже ветер с Пропонтиды, натыкаясь на каменные стены, сникал, не в силах разогнать смрадный дух городских свалок, которые никто явно не собирался ни чистить, ни вывозить за пределы Константинополя. Только уже у самых Псамафийских ворот начали встречаться вновь мраморные палаты, некогда строенные в загородье и попавшие в черты городских стен после того, как была возведена нынешняя тройная стена Феодосия, перепоясавшая полуостров от Золотых ворот и до Влахерн.
Наконец, когда уже южная мягкая темнота оступила город и в сгущающемся горнем эфире началось первое, еще робкое, роение звезд, показался величественный древний монастырь с возвышенным храмом и роскошною трапезною, воспетый греческими витиями и прославленный русскими паломниками, обитель, откуда Великий Феодосий Печерский получил устав, ставший каноном для русских монастырей, откуда вышли многие и многие подвижники церкви православной. В иную пору Алексий не умедлил бы вновь и опять обойти все местные святыни и отстоять службу, но ныне ему было не до того. Он лишь на миг заглянул в пустой к этому часу храм с удивительными, словно усыпанными жемчугом полами, преклонив колена у нетленных мощей Святых Саввы и Соломониды, прославленных чудесными исцелениями.
Рекомую келью пришлось искать довольно долго в путанице закоулков, иные из коих явно служили отхожими местами для монастырской братии. Наконец, когда Алексий уже отчаивался в своих блужданиях (спрашивать отца эконома или келаря, по необходимости открывая свое имя, ему вовсе не хотелось), в грубой, кое-как сложенной каменной стене показалась отверстая дверь, скорее дыра, в проеме которой стоял знакомый молодой инок (как оказалось, племянник старца), уже сожидавший Алексия.
В тесной каморе на грубом дощатом столе теплилась одна лишь глиняная наливная плошка с зелеными носиками для фитилей. Тусклая лампада освещала небогатую божницу. Ларь для одежды, да скамья, да глиняная корчага, да старинной работы поставец с немногими книгами, да жесткое ложе схимника, застланное рядном, – вот и все убранство бедной монашеской кельи.
– Старец вскоре грядет! – ответил по-гречески молодой монах на молчаливый вопрос Алексия. Тут же, приняв посох гостя и подвинув ему деревянное блюдо со смоквами, он принялся, уже не таясь, изъяснять то, что ранее постигалось Алексием лишь из отрывочных намеков и умолчаний.
При Каллисте в секрете хартофилакта часто бывал Никифор Григора, постригшийся три года назад в монахи. Григора заглазно изрыгал сугубую хулу на Алексия: де, неученый медведь, надеющийся на московское серебро, и вообще-де ныне греков покупают огулом и в розницу кому не лень. Сими словесами он весьма огорчил протонотария, ныне воспомнившего, что он – гордый ромей, коему негоже подчиняться северному варвару…
– Но почему меня словно боятся остальные? – хмуро спросил Алексий.
– В том-то и дело! Старшие нашего секрета считают… – Тут юноша замялся и опустил глаза.
– Что император и его приближенные долго не продержатся? – догадав, вопросил Алексий в лоб. – Но почему не страшатся иные?
– Другие еще верят в императора и его звезду! Я тоже верил… Но ему слишком не везет! Двукратная гибель кораблей, чума, землетрясение… Отец мой потерял руку, когда пожалел заключенных, убивших Апокавка. Семейство наше бедствует, живет только моим скромным жалованьем. Поэтому я, как видишь, осмелел… Но я тоже не ведаю, в кого верить! Одни ни во что не верят, другие верят еще…
– Но те, – уже не сдерживаясь, перебил Алексий, – кто стоит за Каллиста и молодого Палеолога, верят тверже, а сторонники Кантакузина на всякий случай ищут, как уцелеть, ежели…
– Да, так! – отмолвил молодой монах, опуская очи и покаянно вздыхая.
– По слухам – пойми, русич, токмо по слухам! – сам Дмитрий Кидонис, обласканный василевсом, от коего зависит и твоя судьба, и тот ныне склоняет к Варлаамовой ереси и к союзу с латинами!
– Быть может, в людях, а не в судьбе причина неудач императора?! – с силою вопросил Алексий.
Юноша снова вздохнул, произнес неуверенно:
– У него было много верных сторонников. Но он хотел примирить тех и других, а вышло… Сейчас не разобрать концов. В том ли виноват император, что не отстранил Палеологов, или наоборот – в том, что воевал с ними?
В прихожей послышалось шевеление, и вошел старый монах, ширококостный, с кустистыми седыми бровями, со строгим взором на суровом, иссеченном временем лице, неся в руках блюдо со скудною трапезой из вареной капусты.
Алексий встал встречу хозяину, благословил и принял благословение старца, отнесшегося к нему, как к равному себе, что и тронуло Алексия, и разом расположило к схимнику.