Ветер времени - Страница 164


К оглавлению

164

Греки толкуют о своем, спорят, приставать или нет в Галлиполи. Турки, слышно, берут мзду со всех греческих кораблей… И уже словно не помнят того, что город греческий и лишь недавно захваченный турками. Знают, но не помнят. Нет сил, энергий нет, дабы помнить, дабы выгнать турок и отвоевать свои греческие города. Потому и толкуют убого, потому и трусят, потому и готовы выю склонить перед чуждою властью, какая бы и чья бы она ни была. И уже, верно, не помнят и Кантакузина своего, что нынче, по слухам, живет на Афоне и, забывши дела правления, со всем прежним пылом своим проповедует учение Григория Паламы, рассылая послания по всем греческим городам…

В Галлиполи греки долго кричали, ругались, молили, но в конце концов заплатили отступное турецкому даруге, и Станьке, как ни забедно было, пришлось тоже выложить за себя серебряный персидский диргем.

Вновь тянулись по сторонам скалистые и бесплодные берега. Ветер сменился, приходилось грести. И древняя дорога, видавшая триремы ахейцев, вела их теперь к последнему прибежищу греческой, одетой в монашеские хламиды учености, к неприступному мысу Афон, где угнездились знаменитые по всему православному миру монастыри. А встречу им проплывали, хвастливо раздувая паруса, вырезные и расписные корабли генуэзцев и веницейских фрягов, давно уже отобравших море у некогда гордых ромеев, властителей величайшей державы, ныне превратившейся в жалкий клочок изорванной вражескими нашествиями и захватами, ограбленной и вконец обнищавшей земли.

К самому Афонскому мысу, грозно нависающему над морем, пристать было невозможно. Станята от гавани добирался до лавры Святого Афанасия, где на осле, где пешком, целых полтора дня. Дивился висевшим над пропастью, над морем террасам, башням, словно бы парящим в воздухе, путанице неведомых пахучих дерев и кустарников, перевитых плющом и вовсе не проходных. Дуло то с моря, то, обдавая волною запахов, с берега. От нагретого камня, дремлющих листьев лавра, миртовых ветвей и многоразличных неведомых Станяте цветов шел одуряющий аромат. На камнях грелись ящерицы. По скалам рос виноград, подымались смоковницы и оливы. Райская, сказочная земля окружала афонские монастыри!

В лавру, за ограду, сложенную из грубых каменных глыб, Станяту пустили сразу, как только он назвал имена Филофея Коккина и Алексия. И это показалось ему добрым знамением.

Филофей Коккин принял Станяту не стряпая, тотчас узнал, обозрел живыми черными глазами, вопросил об Алексии.

Они сидели в келье игумена, коим был сам Коккин, и бывший патриарх кивал головою, с болью взглядывая иногда на Станяту. Третьим в келье был молодой инок, болгарин родом, как понял Станята по разговору, на имя Киприан, и тот тоже внимательно слушал Станяту, то и дело бросая на Филофея красноречивые взгляды.

Филофей страдал, стонал даже, особенно когда уведал про убиенных священнослужителей. Прошептал с мукою:

– Говорил я ему!

Сам про себя, уже невнимательно выслушивая Станяту, Филофей думал, что надо было не спорить, во всяком случае не т а к спорить с князем Ольгердом! Потеряна жизнь, быть может, потеряна митрополия… Ах, брате Алексие! Должно иногда и уступать и отступать порою, выжидая нужного часа своего. Как содеял он сам, тотчас же уступивший престол Каллисту, когда Кантакузин передал власть Иоанну Пятому, Палеологу… И вот теперь он, Филофей, – игумен лавры Афанасия, а в будущем – кто знает?! Он уже сейчас готовит себе верных помощников, вот хотя бы и этого болгарина из знатного рода Цамвлаков, посхимившегося ныне и в грядущем способного зело ко многому!

Филофей не додумывал до конца своей мысли, и молодой болгарин при всем своем честолюбии еще и вовсе не мыслил о Руси, а Станята так и предположить бы не смог, что видит перед собою будущего русского митрополита, который победит некогда в сложной борьбе всех русских ставленников и воссядет на престол Алексиев, престол митрополитов всея Руси!

Филофею не надо было много подсказывать, что и как делать. Послание Григорию Паламе в Солунь он изготовил в тот же день и отправил со своим доверенным, а Станята остался ожидать в обители. Спал в низкой каменной келье с двумя молчаливыми иноками, спасаясь прохладою камня от греческой непереносной жары, отстаивал службы, лазал по скалам в свободные часы, продираясь сквозь заросли выше и выше, до самой высоты, откуда ровным, выкованным из расплавленного серебра бескрайним простором открывалось Эгейское море, разрезаемое то островатыми гребнями играющих дельфинов, то далекими черточками проплывающих фряжских и греческих кораблей. Глядел на запад, откудова из Солуни должен был приплыть или прискакать долгожданный гонец с письмом к патриарху, которое сдвинет с безнадежной мели утлый челн отчаянного русского посольства…

Филофей Коккин, выслушав и отослав Станяту и написавши послание Паламе, долго вздыхал, думал, наконец высказал Киприану, подняв на того свой жгучий страдающий взор:

– Алексий – муж высоких добродетелей и научения книжного, многих благ исполнен есть и того, чего не хватает ныне нам, грекам, – энергии действования… Но нетерпелив! Очень нетерпелив и непреклонен зело! Боюсь, он слишком раздражил Каллиста, и опасаюсь, что под его управлением русская митрополия расколется надвое! И с Ольгердом он был излиха непоклонлив и строг… Не ведаю, что ся совершит, и изо всех сил помогу кир Алексию, но… ежели… со временем… Там надобен муж, который возможет вновь связать воедино литовскую и владимирскую половины единой митрополии Руссии! Помни об этом, Киприане!

164