А он? Не пожалеет ли о пустынном одиночестве, о ночах истомы в глухом лесу, со зверьми и гадами вместо людей? Но и та жалость – грех, ибо крест должен быть всегда тяжек на раменах и, значит, возрастать с годами и опытом. Мог ли он тогда, запросто обманутый убеглым вороватым монашком, – мог ли он взять на себя крест руковоженья людьми? Нет, конечно! Теперь – может. И, значит, должен. И, значит, надо идти в Переяславль. Не тянуть более ни дня, ни часу, разве привести в порядок дела: распорядить работами, разоставить впервые нанятых со стороны излиха юных мастеров (и… эх! лепше бы ему самому браться ныне за рукоять секиры да рубить углы!). Только войдя уже в церковное нутро, он сумел усилием воли отогнать от себя кишение забот, дабы не уподобить жене, за хозяйственною суетою просмотревшей приход Учителя истины.
Ныне вновь в обители не хватило воску. В стоянцах одесную и ошую царских врат горели лучины. Единая свеча была укреплена в алтаре, за престолом.
Невысокие царские врата Сергий резал сам. Сам резал аналой, и тяжелые деревянные паникадила резал и украшал сам в долгие ночи одинокого пустынножительства. На миг стало до боли жаль этой потемневшей церковки, доживавшей свои последние часы, церковки, которую ставили они когда-то вдвоем со Стефаном!
Недолгие первые годы лесного подвижничества мнились теперь бескрайно долгими, столь многое явилось содеянным в нем и вокруг него. И медведь, тот самый, приходивший к нему кормиться две зимы подряд, а затем сгинувший невестимо, казался ныне почти сказкою, передаваемой братией из уст в уста… (Медведя того Сергий сперва опасился: хлеб клал на пень и отходил подальше, пятясь, а потом пообвык и даже нравилось, не так долило одиночество, когда во время работы медведь уютно урчал за спиною. Все-таки приласкать себя топтыгин не давал, да Сергий, жалеючи зверя, не очень и старался приручать его – ручной-то дуром полезет встречу людям, а те с перепугу, не разобрав, прирежут косолапого!) И глухо, редкою порой, напоминался Ляпун Ерш, едва не убивший его на молитве в этой самой церкви в первое лето подвига…
С ним тогда «это» случилось впервые. Он мог бы теперь, осильнев на лесной работе, руками свободно задавить Ерша, мог вышвырнуть из церкви всю немногочисленную шайку (тогда, в Радонеже, он один пошел к Ляпуну и так же вот подставил ему темя, а потом хватался скользкими от собственной крови руками за вздетый топор), но он не сделал ни того, ни другого. Он вторично, теперь уже, почитай, сознательно, дал себя убивать, потому что стоял на коленях спиною к душегубу и лучшей удачи не могло бы и быть для Ерша! Сергий не шевельнулся, не дрогнул, когда Ерш подскочил с визгом к нему, крича что-то навроде: «Вот ты где, ну, добрался я до тебя, не умолишь!» А Сергий молился. И в миг тот последний, весь собравшись в комок, он вдруг, сам не чуя еще, как это произошло, перешел какую-то незримую грань, до которой допрежь не доходил и в пору самой жаркой молитвы. Было такое, словно вступил в звенящую тишину и там, за нею, точно из-под прозрачного колокола зрел, не оборачиваясь, малую фигурку мечущегося и кривляющегося человечка, который что-то еще орал, подскакивал, на замахе отступая и подскакивая вновь, вдруг завертелся безумно, кинулся вслед прочим, что, отступив к дверям и перемолвивши, начали покидать церковь, опять, уже один, с воем, верно, прянул от двери к алтарю, к стоящему на коленях Сергию, взмахнул рукой и вновь отступил, шатаясь, и вдруг (как тогда, пустившись в неоглядный бег) ринул к порогу церкви, почти выбил дверь и исчез. Сергий помнил еще, что возвращался долго-долго, все никак не мог найти, нащупать себя самого, стоящего на коленях перед алтарем, и еще помнил ясное присутствие ее в тот миг, незримое, но безошибочно понятое присутствие Матери Божией.
Он встал, дочитав канон, выбрался наружу. Разбойники побывали в келье и хижине, перевернули, рассыпав, его небогатую утварь, но унесли лишь одно – хороший, ладный резчицкий нож. И Сергий потом долго ладил новый из обломка горбуши.
Нож нашелся месяц спустя за церковью, воткнутый в расщелину одного из алтарных бревен, уже весь покрытый ржою. Видимо, разбойник, унесший нож, в последний миг опамятовал и воткнул его в бревно сруба, постыдясь, верно, воротить назад, в хижину…
Молитвенный опыт, полученный тогда Сергием, не пропал втуне. Раз за разом он научился постепенно и сам, стоя на молитве, входить в это состояние полного отрешения от собственной плоти, когда дух, воспаряя, видит тело как бы со стороны. Но и то постиг, единожды перебывши несколько часов в глубоком обмороке, что злоупотреблять этим (как и ее незримым присутствием) не должно и дозволено ему лишь в редкие часы особой трудноты духовной; тогда лишь и дозволял себе с тех пор прибегать к ее незримому порогу… Возможно – Сергий еще не решил того – и теперь, нынче, на пути к новой стезе, он попросит опять Матерь Божию, вечную заступницу россиян, о знамении и наставлении к подвигу.
Он оглядел плотную, слитую плечо в плечо толпу молящихся, для него состоящую всю из лиц, а отнюдь не из безличного человеческого множества. Вот стоит Василий Сухой, перемогающий свой постоянный недуг с мужеством, коего не вдруг сыщешь и у здорового мужика. За ним виднеется мерянское плоское и слегка косоглазое лицо Якова Якуты, всегдашнего посыльного обители, исполнявшего каждое дело с толковой немногословной обстоятельностью. С таким не пропадешь ни в какой лесной ли, дорожной трудноте. У стены, в полумраке, замер Елисей, сын старика Онисима, молчаливый, все еще угнетенный горем: всю семью Елисея унесла «черная смерть». Из Елисея будет вослед отцу новый хороший дьякон для обители. Прямь алтаря замер, самоуглубляясь в молитвенном рвении, Исаакий – муж строгой добродетели, владеющий редким даром духовного делания. Бросилось в очи и светлое лицо Романа невдали от Исаакия, готовно обращенное к нему, Сергию; тоже будет муж великих добродетелей, егда укрепит ум духовным деланием и молитвой. Там, в стороне, вкупе с Нанятою, стоит молодой инок Андроник, ростовчанин, земляк, пришедший пеш в обитель Троицы, едва прослышав о Сергии. И из него вырастет с годами нехудой делатель Господу. Доброй братией наградил его вышний промысел! Со всеми ними Сергий переносил вместе глад, хлад и всяческую скудоту первых годов подвижничества, в них верил (прочие, не выдержавшие искуса, отсеялись и ушли). Но вот иных, новых, что набежали в монастырь в последнее лето, соблазненные восходящей славою Троицкой обители, Сергий еще не постиг, ибо человек растет в подвигах, зачастую обманывая или удивляя воспитателей своих, и с каждым деянием совершенным прибавляет нечто и в самом делателе. Каковы-то будут они пред ликом навычной старым инокам рабочей трудноты? Иных Сергий, испытав, сразу отсылал от себя в мир, другим назначал различные сроки искуса (и делал это, почитай, как не рукоположенный, но молчаливо признаваемый всеми глава обители), соблюдая до последнего лета принятое когда-то неизменное число братии в монастыре: двенадцать мнихов, кроме него, Сергия, – по числу апостолов Христовых. Нынче только, с приходом архимандрита Симона, число иноков в монастыре нарушилось, а сошедшие к послушанию и вовсе содеяли обитель многолюдной.